Петербургские повести

Не говоря уже о параллелизме, ритмизующем эту прозу, придающем ей торжественное, напевное звучание, о восклицаниях трагедийной высоты, — разве в мысли и речи Аксентия Ивановича тогда, когда он восхищался песенкой Николева, принимая ее за «стишки» Пушкина, вообще могли быть эти библейские поэтические образы гнева и осуждения: «Они не внемлют, не видят…», этот славянизм «внемлют»? (Ср. державинское — «Не внемлют! — видят и не знают!» о царях и властителях земных в знаменитом обличительном переложении 81 псалма «Властителям и судиям».) Далее ритмизация, параллелизм, поэтизация речи еще возрастают: «Что я сделал им? За что они мучат меня? Чего хотят они от меня, бедного? Что могу дать я им? Я ничего не имею», — и это «дать я им», а не «я дать им» или «я им дать» — с поэтической инверсией; и исчезновение мании об испанском короле; и, конечно, этот вопль звучит как жалоба вообще человека, бедного, одинокого в своем страдании, мучимого «ими» — теми, у кого в руках власть мучить.

«Я не в силах, я не могу вынести всех мук их [опять и параллелизм и инверсия: «мук их»], голова горит моя [а не моя голова горит], и все кружится предо мною [совсем как стихи]. Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых как вихорь коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света!»

Незачем и объяснять, как насыщены эти ритмические возгласы высокопоэтическим содержанием. Где было раньше у «нормального» или даже «полунормального» Поприщина это могучее чувство национального, шири и размаха русской души, эта мелодия народной поэзии с образами ямщика и колокольчика? Их не было, а вот теперь они есть, они проснулись в нем, как мысль о необъятной шири родины; а ведь раньше весь горизонт Поприщина был замкнут несколькими улицами Петербурга, вся красота и все величие были для него заключены в ручевском фраке, магазинах на Невском и звании его пр-ва. Надо ли напоминать, что значил для Гоголя, как звучал в его поэзии образ-символ тройки , той самой тройки, которая замыкала первый том «Мертвых душ»? И этот крик о том, чтобы унесла его тройка с этого света, явственно звучит как стихия страстного отрицания всего мира, мучащего человека: «Далее, далее, чтоб не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане…»

Это уже не «стишки» насчет «льзя ли жить мне, я сказал»; это подлинная, благородная поэзия. И опять — откуда взялась у Поприщина эта поэзия природы, дивной красоты, нежных и высоких оттенков чувств и восприятий и эти удивительные образы и слова, доступные лишь настоящему поэту? То же и дальше — «С одной стороны море, с другой Италия»: Италия во всей поэзии 1830-х годов — символ искусства, красоты, расцвета творческих сил человека — и у Пушкина, и у Веневитинова, и у многих, многих других, и у самого Гоголя в стихотворении «Италия» (напечатанном еще в 1829 году):

Италия — роскошная страна!

По ней душа и стонет и тоскует;

Она вся рай, вся радости полна,

И в ней любовь роскошная веснует…

и т. д…

… И всю страну объемлет вдохновенье…

… Земля любви и море чарований!

Блистательный мирской пустыни сад!

… Узрю ль тебя я, полный ожиданий?

И вот эта-то мечта о стране красоты и вдохновения открылась душе Аксентия Ивановича Поприщина. Ей открылась и картина народной Руси — «Вон и ру́сские и́збы видне́ют. До́м ли то мо́й сине́ет вдали́? Ма́ть ли моя́ сиди́т перед окно́м?» — уж не стихи ли это, совсем настоящие стихи? И синеющая даль — как у Жуковского, для Гоголя навсегда оставшегося образцом поэтичности и возвышенности, и мысль о матери, о которой и намека не было в дневнике Поприщина ранее, и образ матери под окошком в окружении русских изб — все ведет нас к мелодии народности и душевной глубины.

Перейти на страницу: 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


Поиск
Разделы