«Миргород»

Завершается же весь этот авторский монолог, включающий и картину — мать у изголовья спящих сынов и жизнь матери, — распевом фольклорно-поэтического характера, переходящим прямо в фольклорную песню-причет. «Молодость без наслаждения мелькнула перед нею, и ее прекрасные свежие щеки и перси без лобзаний отцвели (поэтическая формула) и покрылись преждевременными морщинами… Она с жаром, с страстью, с слезами, как степная чайка, вилась над детьми своими… Кто знает, может быть при первой битве татарин срубит им головы, и она не будет знать, где лежат брошенные тела их, которые расклюет хищная подорожная птица…» и т. д.

Кто же тот, чей голос несет весь этот монолог? Ведь это — явственно личный голос, с эмоцией, печалью, распевом и сказовыми формулами. Он — и автор, писатель-историк XIX века, он же сливает свой голос с душой и голосом матери, причитающей над сынами, он же — в душе каждой русской казачьей матери, он везде, где стонет русский человек; и кто он — это открывает нам колорит фольклора, сосредоточенный в конце монолога, но присутствующий в нем все время, с самого начала, с гребня, расчесывающего кудри (вспомним песню «Вдоль да по речке…»), с первых возгласов матери. Он — русский человек, писатель, точнее: русский поэт. Но он же и голос народа, душа народа, та, что жива в каждом живом духом русском человеке издавна, искони, та, что рождает песню народа и песню Пушкина, та, что творит Остапа и Тараса.

Эту душу народа всеми силами удушают люди круга Довгочхуна или Перерепенки, ее подавляют, теснят, калечат из Петербурга во всей стране. Но она жива в легенде об Остапе, в глубине души Афанасия Ивановича, и прежде всего в народе, а также в русском поэте, слитом с народом.

Следовательно, «я» поэта, перерастая рамки индивидуальности, стремится стать здесь как бы собирательным «я» народа, оставаясь при этом «я» личности, поэта и книжника, современника читателя. (Нет нужды напоминать еще раз о том, что Гоголем русский и украинский народы мыслятся в единстве.)

Понятно, что и после указанного «монолога» о матери и фольклорный тон и синтетическое «я» не исчезают. Фольклор звучит в сцене прощания: «Она схватила его за стремя, она прилипнула к седлу его…» (ср.: «И вдали, вдали о стремя билась, голосила мать…»). А «собирательное» «я» — в самом конце главы: сыновья едут вдаль; «они, проехавши, оглянулись назад; хутор их как будто ушел в землю; только стояли на земле две трубы…» и т. д. — повествователь сливает свой взгляд с взглядом молодых казаков, видит пейзаж их взором, и затем мыслит их мыслями: «… один только дальний луг еще стлался перед ними, — тот луг, по которому они могли припомнить всю историю своей жизни, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую казачку…» (а ведь это говорит автор!). «Вот уже один только шест над колодцем с привязанным вверху колесом от телеги одиноко торчит на небе; уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла. — Прощайте и детство, и игры, и всё, и всё!»

Автор быстро движется вместе с героями, слился с ними, оставаясь отделенным от них как автор, сливавшийся только что с душой и точкой зрения их матери, любой русской матери, народа, — и отсюда возглас концовки: «Прощайте и детство…» и т. д. Чей это возглас? Он непременно должен быть чей-то , так как он — возглас, и личная эмоция, и нечто произнесенное (хотя бы про себя). Кто же его произнес? Андрий, или Остап, или оба вместе? Да, и они. Но ведь речь ведет здесь автор ; значит, это возглас его? Да, и его. Так автор, оставаясь лицом, опять становится вместе с тем и лицами , совокупностью душ и голосов в единстве своего голоса, единстве, обусловленном идеей народа, пусть расплывчатой и стихийной, но достаточно реальной в движении повествования гоголевского эпоса.

Перейти на страницу: 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


Поиск
Разделы