Когда не мечтаешь уже о том

«В религиозном отношении, – говорит Л. Толстой, – Набатов был типичным крестьянином: никогда не думал он о метафизических вопросах, о начале всех начал, о загробной жизни. Бог был для него, как и для Араго, гипотезой, в которой он до сих пор не встречал надобности ». Здесь уже словами сказано то, что только предчувствовалось в религиозных умозрениях Л. Толстого: все равно, есть ли Бог или нет Его, главное, что Бог не нужен, Бог устарел, без Бога можно обойтись. Так вот вся сущность русского крестьянства-христианства, по мнению Л. Толстого: религия без Бога, опередившая не только Вольтера, который думал, что «если бы не было Бога, то следовало бы его изобрести», – но и самого Араго, который думает, что изобретать Бога во всяком случае не следует. Вот всемирно-исторический путь, так называемый «прогресс» русского народа – от Христа к Араго и, конечно, далее от Араго против Христа, потому что «кто не со Мною, тот против Меня», а ведь, говоря откровенно, какой же Христос без Бога, без доброго, старого, слишком не прогрессивного, не американского, не симонсоновского Бога?

Симонсон – это другой, не русский, а уж всемирный христианин или, как он сам себя называет, «мировой фагоцит». – «У него, – говорит Л. Толстой, – на все практические дела были свои теории: были правила, сколько надо часов работать, сколько отдыхать, как питаться, как одеваться, как топить печи, как освещаться». Например, печку топит он не так, как люди «старого языческого миропонимания», а по особенной теории наименьшей потери тепловой энергии». Для брака точно так же у него «своя теория, состоящая в том, что размножение людей есть только низшая функция человека, высшая же состоит в служении уже существующему живому».

Он находил подтверждение этой мысли в существовании фагоцитов в крови. Холостые люди, по его мнению, были те же фагоциты, назначение которых состояло в помощи слабым, больным частям организма. Он признавал себя так же, как и Марью Павловну (еще христианка в том же машинном американском роде), «мировыми фагоцитами».

К этой галерее принадлежит и другая безымянная парочка – англичанин и купец-золотопромышленник. «Англичанин – здоровый, румяный человек, очень дурно говорящий по-французски, но замечательно и ораторски внушительно по-английски, многое видел и был интересен своими рассказами об Америке, Индии, Японии и Сибири. Молодой купец-золотопромышленник, сын мужика, в сшитой в Лондоне фрачной паре, с бриллиантовыми запонками, имевший большую библиотеку, жертвовавший много на благотворительность и державшийся европейски-либеральных убеждений, был приятен и интересен Нехлюдову (кажется, он приятен не только Нехлюдову, но и самому автору), представляя из себя совершенно новый и хороший тип образованного прививка на здоровом мужицком дичке». Так вот последнее культурное воплощение толстовского христианства – капиталист-благотворитель в безукоризненной фрачной паре, с европейски-либеральными убеждениями, бриллиантовыми запонками и, по всей вероятности, так же, как его земляк, «румяный англичанин», с дешевыми Евангелиями в походном мешке для раздачи русским каторжным, на которых оба смотрят, как миссионеры на дикарей Центральной Африки. Неужели это не пародия? Неужели мог это написать творец «Анны Карениной»? Тут ведь не только в неожиданном со стороны анархиста Льва Толстого сочувствии к этому «прививку» буржуазной, европейской, будто бы, «культурности», в действительности, кажется, европейского варварства, на мужицком, будто бы, в действительности, кажется, опять-таки на лакейском «дичке», тут, я говорю, не только в чувствах, в мыслях, но уже и в самом языке, в чрезвычайной развязности, с какою все это говорится, есть нечто отзывающееся романами Боборыкина.

«Это плоды царства буржуазии, – заметил Достоевский о таких же приблизительно европейских „прививках“, – это будущие дикие, которые проглотят Европу. Из них изготовляется исподволь, но твердо и неуклонно будущая бесчувственная мразь». Все эти американские янки Симонсоны, русские-мужички Набатовы, напоминающие желтолицых позитивистов, китайских, буддийских мужичков, все эти «мировые фагоциты», автоматы и машины, которые «заряжаются едою и выпускают заряд энергии четырьмя упряжками» – правильны, ясны, гладки, голы и бесстыдно полезны, как новейшие эдиссоновские электромоторы, телефоны, фонографы; все в них из алюминия или «из каучука сделано», «мертвечинкой припахивает». Страшны они уже сами по себе; но еще страшнее то, что Л. Толстой указывает на них, как на цвет европейской и русской культуры, как на христианскую соль земли.

Что же, однако, произошло в герое «Воскресения», в Нехлюдове? Спас ли он себя и Маслову? «Воскреснут» ли оба?

Маслова любит Нехлюдова – он ее не любит; Симонсон любит Маслову – она его не любит; это не ново и не старо: это неизбежная канва всех романов от начала и, по всей вероятности, до конца мира. Сам Л. Толстой понимает, что из этого главного и в сущности единственного действия романа никакого «воскресения» произойти не может. «Мне кажется, – говорит Нехлюдову Марья Павловна, одна из мучениц нового „христианства“, очевидно стоящая на точке зрения самого Л. Толстого, – мне кажется, что со стороны Симонсона это – самое обыкновенное мужское чувство, хотя и замаскированное . Он говорит, что эта любовь возвышает в нем энергию и что это любовь – платоническая. Но я-то знаю, что если это исключительная любовь, то в основе ее лежит непременно все-таки гадость ». Любовь Симонсона кончается обыкновенным браком, семьею. С точки зрения толстовского, позднышевского христианства, с точки зрения «Крейцеровой сонаты» в основе этой любви, как и всякого полового чувства, есть нечто несовместимое с христианством, нечто животное, скотское, та же мужская «гадость», с которою Маслова достаточно познакомилась, будучи проституткою. И вот вся ее судьба; из одной откровенной «гадости», которая называется проституцией, попадает она в другую, замаскированную, лицемерную, которая называется «платоническою любовью», или новым соединением «мировых фагоцитов». В сущности же гадость вторая стоит первой. Прежде Маслова предавала только тело свое: теперь, выйдя замуж за чуждого ей, может быть, прямо даже отвратительного своей христианскою машинностью, Симонсона, она хуже, чем продаст, она, как Соня Мармеладова, «предаст себя» – не только тело, но и душу свою предаст, «сама на себя наложит руки», сделается «преступною мученицею», преступною, потому что примет чрезмерную и не святую муку из любви к человеку, а не к Богу. В Бога она давно, впрочем, уже не верит, еще с той ночи, как в первый раз покинул ее Нехлюдов. «Она прежде сама верила в Бога и в то, что люди верят в Него, но с этой ночи убедилась, что никто не верит в это, и что все, что говорят про Бога и Его закон, все это обман и несправедливость. Он (Нехлюдов), которого она любила, и который ее любил, – она это знала, – бросил ее, надругавшись над ее чувствами. А он был самый лучший из людей, каких она знала». Она не потому погибает, что делается проституткою, а, наоборот, потому делается проституткою, что уже погибла, вместе со всеми нами, погибла в ту минуту, когда перестала верить в Бога. Теперь, после того как Нехлюдов опять и еще безнадежнее покидает ее, только что вытащив ее из одной ямы, дает ей упасть в другую, после того, что сделал с ней «этот лучший из людей», и сделает Симонсон, – утраченная вера в Бога, конечно, не вернется к Масловой: она еще больше убедится, «что никто не верит в это, и что все, что говорят про Бога» эти новые христиане – такой же «обман и несправедливость», как старое христианство тех, которые откровенно покупали и продавали ее тело, что и здесь, как там, «все это ужасно просто, гадко».

Перейти на страницу: 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


Поиск
Разделы