В глазах того, кто признает одну христианскую святость

Во всяком случае, огонь Достоевского так же свят, как холод Л. Толстого. Для меня, что бы ни узнал я дурного, преступного, даже постыдного – если вообще что-либо подобное было – о жизни, о действиях Достоевского, образ его не омрачится, и окружающий его ореол святости не потускнеет, ибо я чувствую, что горевший в нем огонь все победил и все очистил. И сам он чувствовал силу этого очищающего огня. Им он жил и от него умирал. «Сжигает меня какая-то внутренняя лихорадка, озноб, жар каждую ночь, и я худею ужасно», – писал он еще за несколько лет до смерти. Во вторую половину 1880 г., когда он кончил «Братьев Карамазовых», по воспоминаниям Страхова, он был необыкновенно худ и истощен. – «Он жил, очевидно, одними нервами, и все остальное его тело дошло до такой степени хрупкости, при которой его мог разрушить первый, даже небольшой толчок. Всего поразительнее была при этом неутомимость его умственной работы. Он писал 25 или 30 печатных листов в год, а работа, как он сам мне говорил, стала ему труднее». В начале 1881 года он заболел сильным припадком эмфиземы, вследствие катара легочных путей, которою страдал последние девять лет своей жизни. 26 января сделалось кровотечение горлом. Чувствуя приближение смерти, пожелал он исповедаться и причаститься. «Во всю свою жизнь, в решительные минуты, – говорит Страхов, – Федор Михайлович имел обыкновение, по словам Анны Григорьевны, раскрывать наудачу то самое Евангелие, которое было с ним в каторге, и читать верхние строки открывшейся страницы. Так поступил он и тут и дал прочесть жене. Это было: Матф. гл. III, ст. 2: „Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду“. Когда Анна Григорьевна прочла это, Федор Михайлович сказал: „Ты слышишь? „Не удерживай“, значит, я умру“. И закрыл книгу. Через несколько часов он, действительно, умер мгновенно, от разрыва легочной артерии.

«Великая правда», о которой думал он в свои последние минуты, была правдою всей жизни его. Должно надеяться, что он исполнил ее в смерти и что она окончательно оправдала его перед Вечным Судом.

Достоевский любил читать пушкинского «Пророка» на литературных вечерах. Кто слышал его, тот никогда этого не забудет. Начинал он прерывистым глухим и тихим, как будто сдавленным, голосом. Но среди молчания толпы каждый звук был внятен. И голос его становился все громче, приобретал силу, как бы сверхчеловеческую, и последний стих он уже не произносил, а кричал потрясающим криком:

Глаголом жги сердца людей!

И серая, жалкая, консервативно-либеральная петербургская толпа, кажется, самая холодная и будничная толпа всего мира, содрогалась от этого страшного крика, точно так же, должно быть, как четыре века назад толпа в Марии дель Фьоре, во время проповедей брата Иеронима Савонаролы. В это мгновение вдруг чувствовалось, что Достоевский больше, чем великий писатель, и что в нем горит тот огонь, о который зажигаются всемирно-исторические религиозные пожары.

Однажды Страхов прочел ему свое стихотворение, где был между прочим стих, обращенный к современным русским людям:

Поймите лишь, каких носители вы сил!

Достоевский воскликнул:

– Да, да, поймите лишь! Именно, именно только бы поняли! Да нет, не поймут…

«После кликов, рукоплесканий и венков, которыми удостаивали его на публичных чтениях, – рассказывает Страхов, – опять он говаривал:

– Да, да все это хорошо, да все-таки главного не понимают ».

«В чьей-нибудь голове, – говорит сам Достоевский, – всегда остается нечто такое, чего никак нельзя передать другим людям, хотя бы вы исписали и целые томы и растолковывали вашу мысль тридцать пять лет; всегда останется нечто, что ни за что не захочет выйти из-под вашего черепа и останется при вас навеки; с тем вы и умрете, не передав никому, может быть, самого главного из вашей идеи».

Не исполнилось ли это предчувствие? Не умер ли он, не сказав нам главного из того, что хотел сказать? И теперь, через двадцать лет после смерти своей, узнав, как поняли его, не имел ли бы он права снова воскликнуть «главного не понимают», и, может быть, даже особенно теперь , когда слава его меркнет перед все восходящею, все ослепительнее сияющею славою великого соперника? Но если «главное» в Л. Толстом больше почувствовано, признано, то больше ли оно сознано и понято, чем в Достоевском? Во всяком случае, кажется, Л. Толстому, а не Достоевскому принадлежит настоящее. А если это действительно так, если Л. Толстой – властелин настоящего, то не принадлежит ли Достоевскому будущее? Я говорю это не с тем, чтобы унизить Л. Толстого. Я думаю, что настоящее не меньше будущего. Сегодняшнее есть уже завтрашнее, только еще не узнанное, но столь же глубокое может быть, даже более потому, что оно безмолвно и тайно. Я хочу лишь сказать, что мы уже предчувствуем третьего, неведомого, того, кто идет за ними, и кто больше их, того, кто соединит настоящее с будущим, кто сделает настоящее будущим. Не ему ли принадлежит венец последней победы? Не он ли сознает и откроет главное , что было в Л. Толстом и в Достоевском? И тогда всем станет ясно, что Он был в них.

Перейти на страницу: 1 2 3 4 5 6 7


Поиск
Разделы